Home

Реклама

Настроить

Альтергедонист: 3

Ноя. 8, 2006 | 11:33 pm

Свободный рынок, ценники и восприятие мира

(Does the Market Commodify Everything?)

(Томас Вудс)

Из всех социальных феноменов экономика рыночных отношений заработала больше всего клишированных оценок. Так, просматривая материалы международного симпозиума 1982 г., выпущенные под редакцией Уолтера Блока (Walter Block) и Ирвинга Гексэма (Irving Hexham), я обратил внимание на следующую ремарку:

"Философия и социальная реальность свободного рынка вынуждают нас рассматривать всю жизнь в обществе как большой рынок… Это ведет к тому, что человек начинает воспринимать все, что его окружает, как товар, как объект купли-продажи с установленной ценой, как предмет потребления или вещь, предназначенную для использования".

На самом деле, не так уж важно, кто это сказал, хотя я чувствую себя обязанным уточнить, что ни один из двух редакторов не был повинен в появлении этих слов. (Я вообще сомневаюсь, что Уолтер Блок сказал бы что-нибудь в этом духе даже под угрозой пыток). В этом утверждении нет ничего необычного: свободный рынок часто обвиняют в "навешивании ценников", к тому, что он сводит всю человеческую жизнь к вопросу презренных долларов и центов.

Давайте разберемся: рынок действительно это делает?

Мюррей Ротбард (Murray Rothbard) описывал свободный рынок как простую "совокупность добровольных обменов товарами и услугами в социальной среде". Называя одну из своих книг "Власть и рынок" (Power and Market), Ротбард имел в виду антиномичность двух этих сущностей. Рынок состоит из добровольных транзакций, участники которых желают их осуществления; государство – "власть" – вносит принуждение в человеческие взаимоотношения, что приводит к исходам, которые не были бы выбраны людьми добровольно.

Если власть и рынок противоположны, то мы можем сравнить "чистую" рыночную экономику с "чистым" применением власти – призывом в армию. Призыв по сути представляет собой объявление группой людей, составляющих государство, своего права использовать физические тела своих подданных в конфликтах, связанных с применением насилия и серьезным риском смерти. Моральная опасность, заключенная в призыве, очевидна: государство будет более готовым вести войну – причем с применением тактик, могущих стать причиной многочисленных жертв среди населения, – если издержки подобной деятельности несет общество, а солдаты в общем и целом с точки зрения государства бесплатны. Если там, откуда взялись эти сто тысяч призывников, есть еще миллионы таких же, и если ни один представитель властей не несет прямой ответственности за потерю чужой жизни – то мы вполне можем ожидать беспечности и безрассудства в отношении к человеческим жизням.

Наш критик заявляет, что из-за рынка "человек начинает воспринимать все, что его окружает, как товар, как объект купли-продажи с установленной ценой, как предмет потребления или вещь, предназначенную для использования". Но разве эти слова не описывают в точности поведение государства в случае армейского призыва, наименее рыночного из всех возможных транзакций? Оно рассматривает население как сырье, которое может быть привлечено, помимо его воли, для участия в опасном и жестоком достижении государственных целей – иначе говоря, именно как "вещь, предназначенную для использования". Разница в том, что государство даже не платит за труд рекрутов цену, приемлемую для обеих сторон.

И подобным образом государство ведет себя всегда. Для него не существует необходимости взаимодействовать с людьми честно или как-либо заботиться об их предпочтениях или правах, не говоря уже о поиске взаимно удовлетворительных условий. Оно может действовать в одностороннем порядке, не оставляя человека другого выбора, кроме как согласиться с установленными государством ответами на такие вопросы, как "какая часть собственности будет экспроприирована", "чему будут учить детей в школе" и "куда пошлют этого человека сражаться и умирать".

Рыночные цены, помимо создания основы как для экономических расчетов, так и для разделения труда, выполняют очень важную функцию. Рыночные цены предполагают право собственности, которое, в свою очередь, подразумевает право человека по своему усмотрению распоряжаться тем, чем он владеет. Если вам не нравится моя цена, вы не должны на меня работать. Если моя цена вас не устраивает, вы не должны уступать мне свою собственность. Рыночные цены напоминают нам о том, что социальное взаимодействие – это прежде всего сотрудничество, и ни одна из сторон сделки не имеет права на обман или воровство. Это этика разбойников с большой дороги, а в нашем случае сторонам приходится находить взаимно удовлетворительные условия, чтобы совершить транзакцию.

Иными словами, рыночные цены – это не искусственные зловредные препятствия для социального взаимодействия. В первую очередь, именно они делают это взаимодействие реальным. Для людей, живущих в обществе, они олицетворяют невозможность уподобиться самодостаточным варварам и разгуливать по улицам, отбирая что угодно у кого угодно, словно запросы и желания не могут быть удовлетворены иначе. Нам приходится предлагать что-либо самим в обмен на то, что мы обретаем, – причем так, чтобы другая сторона увидела и свою выгоду от обмена (в отличие от варианта с эксплуатацией, когда благополучие другой стороны не занимает наши умы).

Но если в деле участвует государство, то картина меняется: цена всегда остается такой, какую установило оно. Государство обеспечит вас услугами, которые вам не нужны, которыми вы никогда не воспользуетесь, которые даже могут казаться вам оскорбительными, а затем сообщит вам, сколько вы должны за них заплатить. Существует суверенное право государства на отчуждение частной собственности для своих собственных целей; в этом случае бывший владелец получит некую сумму, но государство само решит, какую именно. Как можно предпочесть это миру, где человек может свободно декларировать условия, на которых он согласен избавиться от своей собственности или даже отказаться от своей личности, – и где ни одна сделка не может быть совершена без добровольного согласия обеих сторон?

Государство, а не рынок, склонно "воспринимать все, что его окружает, как товар,… как предмет потребления или вещь, предназначенную для использования". Именно в силу того, что оно действует вне рынка, государство может назначать произвольные цены на свои услуги, делать эти цены различными для разных категорий людей, и затем угрожать применением силы против тех, кто отказывается платить. Разве кому-нибудь в приличном обществе (в оригинале шутка: civil society) позволяется так себя вести?

Теперь наш критик может сказать, что он, конечно, не хочет совсем отказываться от механизмов рынка, но было бы замечательно, дескать, если бы рынок играл меньшую роль в обществе, а развивался бы более демократичный и даже, может быть, эгалитарный подход к объектам собственности и их использованию. Однако, ни голосование, ни цветастые фразы не отвечают на основной этический вопрос: если, например, голосующее большинство решает лишить вас собственности или отправить на поле боя на другой конец света, с точки зрения морали ситуация ничем не отличается от той, что имела бы место, будь эти решения капризом государственной машины.

И по мере того, как уменьшается роль, которую играет в обществе рынок, его место занимают произвол и насилие. Если свободному взаимодействию владельцев собственности не позволяют устанавливать условия взаимодействия людей, то решение этой задачи берут на себя стволы. А тогда ответ на вопрос о том, какая система относится ко всему окружающему как "к вещам, предназначенным для использования", становится более очевидным.

Нет ничего более простого (и более модного сегодня), чем осуждать этот воображаемый материализм рынка – но такая риторика будет только противна здравому уму. Вопрос стоит так: частная собственность и рыночные цены – или закон джунглей; и никакие количества стильного цинизма по отношению к рынку или романтического бреда о том, как без него была бы прекрасна жизнь, не могут скрыть этот фундаментальный выбор.


 

(Перевод: Макс Пескин, 081106. Оригинал статьи можно найти на сайте Мизесовского института).

ссылка | Оставить комментарий {1} | в избранное | рассказать другу

Альтергедонист: 2

Окт. 5, 2006 | 04:41 pm

Baldanders и стаи


 (Развязное эссе, которое очень хочет казаться рецензией на книгу Д. Воденникова "Черновик")


Мне приснилось, будто бы ситуация была такова,

что если бы и возник вдруг среди невнятного гула

чистый и трепетный голос, то и он затерялся бы

в этом скрежете…

(Лев Рубинштейн, "С четверга на пятницу")

 

Китайцы рассказывают множество баек – о старушках, превратившихся в почтенных и высокомерных черепах, о поиске несметных сокровищ в заросших колодцах на заднем дворе, о щенках, найденных под землей; Борхес нашел и пересказал самое привлекательное для западного читателя сообщение – историю о лисе.

Наверное, нельзя придумать ничего более вульгарного, чем начинать разговор о Дмитрии Воденникове с упоминания этого животного, – не говоря даже о том, что сам он давно уже выбрал лиса своим геральдическим зверем, описание долгого возвращения случайно и несправедливо утраченного (причем – не имевшего никакой действительной ценности) бессмысленно сводить к довольно узкому утилитарному толкованию. Кроме того, этот впечатляющий образ в один миг, стремительно и ретиво говорит все, что только можно сказать, и отбирает у меня как минимум четверть работы.

Но и без лиса обойтись не получится. Воденникова роднит с ним то, что ни тот, ни другой не боится узких тропинок; они делят одну стихию – стихию признаний, ободранных до жил и костей. Мы можем пойти дальше и заявить, что Воденников (как и наш условный лис), подобно мутной воде, непроницаем, и мы не слишком отклонимся от правды. Впрочем, обо всем по порядку…

Предыдущая книга – "Вкусный обед для равнодушных кошек" – раскрывала хронологию: "был здесь, увидел это", как аккуратный альбом фотографий из поездки в Спрингфилд. Цельности, однако, такая картина не предполагает – это может подтвердить любой, кто иногда читает утренние газеты.

В "Черновике" Воденников берет на себя задачу чуть ли не противоположного толка: он выстраивает мир – мир своих образов. (Чтобы обойти болото рассуждений о цельности, отмечу лишь, что называвшие книгу "победой" имели в виду, на мой взгляд, именно это). По мере того, как эти сущности – от призрачных и невнятных до трепещущих, плотных до тошноты – появляются на горизонте, крепнет их круг, крепнут связи, их держащие. Они появляются в случайном порядке; они занимают единственно возможные места, устраиваясь не без удобства (как и их создатель – отшельник, вероятно, но совсем не аскет); и в какой-то миг мы замечаем, что они – уже окружив нас, уже обретя яркость и устойчивость – дышат.

И даже человек, напрочь лишенный текстуальной чуткости, услышит в их нестройном хоре два мотива: звериную нежность – и ангельскую насмешливость. На этих глубинных полюсах и лежит книга; на них – стоит весь сонм образов; из них и плетется ткань воденниковских стихотворений.

Между прочим, мы с вами – тоже в этой стае образов. Я говорю не о тех, кого Воденников упоминает напрямую (по именам или по повадкам): магия перечислений, магия личных имен, магия прозрачных упоминаний, хоть и отточенные, беспроигрышные, составляют не единственные средства его арсенала (кроме того, оставим рецензентам ординарного толка задачу радостно похрюкивать от перечня "Настя и Рома, и Петя и Саша, и хрен знает кто"). Речь не о персональных намеках: я говорю обо всех остальных. Каждый из нас, если взглянет, увидит себя – проступающим из фона почти каждого стихотворения. Окрепшая стая дружелюбна, образы пересекаются, интерферируют; и в глубине мы найдем себя – а не просто примерим на себя маски героев. (Стоит отметить, что это не вступает в противоречие с тем, что все, все без исключения образы у Воденникова – отчаянно, невыносимо личной природы.… Но чем больше там его самого – продирающегося через кусты слов и страниц – тем ярче там мы; и я не знаю, как это объяснить).

…Я помню один из дней сентября, когда, только обзаведшись книгой, я брел на северо-запад и обратно. Когда я нашел в себе силы остановиться, я увидел весь прошедший день – под игривым, завораживающим течением строк. Там был я, шагающий под угрюмым и нежным небом, в тусклом и душном дожде, и останавливающийся под плывущим кленом, чтобы достать книжку из кармана, перелистнуть страницу, и пройти еще пятьдесят метров, и опять – глотнуть. Там был я, глядящий на рыб тоски и пиролитической отваги в твоих глазах. Там был я, пьющий незапоминающееся лацио и читающий эту книгу.

Нет, едва ли это можно свести – к отражениям. Мы вынуждены признать: он знает нас наперед, он – это все уже увидел раньше. Мы – в стае образов (а кто-то – и в стайке персонажей), и оттуда нам теперь не уйти.

А в эпоху, завязшую между гальваническим постмодернизмом  и черт-те чем, – это напоминает о значимости некоторых вещей.

Впрочем, описанному эффекту можно дать и другое объяснение: все это пришло мне в голову, когда я был не слишком трезв – и ближе к сумасшествию, чем когда-либо в жизни, – и сейчас я просто не желаю отказываться от своего пьяного бреда. Второе мы, пожалуй, оставим на моей совести, а вот от первого так легко не отделаться.

Ведь если это так, то Воденникову удалось добраться до предела, которого после бессмертного Венички Ерофеева не достигал никто: "Черновик" стал книгой, которая раскрывается иначе для читателя в измененном (хотя бы – относительно принятой гальванической нормы) состоянии сознания, иначе на уровне куда более глубоком, чем банальщина вроде отсылок и цитат.

Более того, "Черновик" стал книгой, которая никогда не повторяется.

Архетип стоящей книги – борхесовская Книга Песка, предлагающая бесконечный ряд прочтений, – сама была бесконечной; ее теням приходится прибегать к методам менее надежным, и часть из них мы уже указали. Несколько забегая вперед, упомянем еще один: римейки. Не стоит даже обсуждать их оправданность: как известно, мы, потребители (по крайней мере, пока речь идет о литературном рынке), хотим лишь новых граней старых вещей, а инновации и преломления интересуют нас лишь как строчки новостей – держать их в руках мы не стремимся.

И отчасти именно повторением старых тем, возвращением к полузабытым мотивам Воденников выстраивает эту неповторимость – невозвратность – одного случайного чтения "Черновика". (И этим методом, к слову, он пользуется весьма уверенно). Отчасти именно поэтому мы, открыв – ну, например, "Так дымно здесь…" – почувствуем то, что упустили бы в любой другой миг; с однократно появляющимися объектами такого не случается.

Мы более-менее разобрались с общими воздействиями, но на ингредиентном составе книги, на ее устройстве нужно остановиться несколько подробнее.

В том, как стая образов окружает нас, отчетливо слышны вдох и выдох: ритм, которому подчинена вся книга, занимает один громадный, всеобъемлющий такт. Вдох – мучительный, тяжелый – тянется очень долго, переваливая за техническую середину, шутливо угрожая прерваться ("с таким же ласковым, бесстыжим сожаленьем"). Настоящий sternum "Черновика" – это "Приглашение к путешествию" и "Трамвай", правдивые – неточные – взаимные отражения; и на переходе от одного к другому, от "…я жить смогу, я смерти не терплю" – к "… и никого с собой не утяну", все застывает, балансируя на краю.

И – срывается, срывается в горделивое отчаяние ("…Ты из кармана вытряхнешь – меня"); срывается в первый восторг падения, в миллисекундное ощущение свободного прыжка сразу после того, как, опустив маску, вдохнув игристый горный воздух, отталкиваешься и начинаешь спуск; срывается – в первый приступ, в первый – аритмичный – катарсис.

Но необратимость этого падения закрепляется неожиданной вставкой из чужого письма – в котором, собственно, и написано: мы падаем; все падает ("…гудящий шар до полного распада"), и давешний облачный перевал потерян из виду…

Потом, правда, понимаешь, что это всего лишь – неизбежный выдох; а за ним следует опустошение. Безнадежной, выжидающей опустошенностью – вывернутостью наизнанку – пропитано звучащее финальным аккордом "Но я еще прижмусь к тебе – спиной…"; этой невозможной полнотой – падения, нежности, тревоги и печали – казалось бы, и должна завершиться книга.

Но она заканчивается внезапной последовательностью резких – потайных – искренних катарсисов-всплесков; заканчивается больной, страшной, яростной – цветущей (едва ли мы найдем более эпитет уместнее) – цепочкой. Она заканчивается – светом.

А затем… затем книга рассыпается – оставляя нас перебирать лен, шерсть и джинсню строчек, траву-асфальт-стекло декораций; оставляя нас играть с разбегающимися ежами, куницами и соболями, оставляя нас среди выдохшихся приправ и цепких плывунов.

Рассыпается, чтобы "больше – никогда – не повториться… ни там, ни здесь, ни дальше, ни потом".

Но чтобы возникнуть вновь – уже совсем другой.

…"Черновик" появился в сентябре. Несмотря на то, что любому порядочному человеку в безвременье второй половины месяца хочется разве что сплотиться вокруг другого порядочного человека, затихнуть и замереть, выход "Черновика" в сентябре мы можем считать исключительной удачей – хотя бы в утилитарном значении.

Дело в том, что осенью мы, вообще говоря, обречены зависеть от змеящихся синкоп редких штормов и от изменчивой тяжести воды, страдать от бесснежной снулости пейзажа за окном и тихо скулить в чужое плечо. Осенью у публики на уме будут только китайцы, баррель и декалитр. Осенью даже смех нужен нам в первую очередь для того, чтобы хоть на что-то надеяться в нашей игре на понижение с лабиринтом.

Мне кажется, что "Черновик" позволит нам расслабиться в этом смысле – и, предоставив события самим себе, забыться и насладиться моментом здесь и сейчас.

А там мы уже посмотрим на наши лабиринты.


(Макс)


PS. Три вещи, которые нужно сказать: короткое послесловие к эссе о книге Дмитрия Воденникова "Черновик".

1. Говоря о мире образов Воденникова, о глубинных полюсах, я упустил вещи куда более отчетливые. Пожалуй, первое, что в "Черновике" (да и в других его книгах) бросается в глаза, запрыгивает на грудь, впивается в шею, - это насыщенность текстов, плотность конструкций, яркость языка. На всех уровнях восприятия (от звучания до танцующих сущностей) - читателя окружает вязкий и неотступный ритм: это дышит стая, и, очевидно, эти образы не могли бы дышать иначе.

Во всей этой плотности и насыщенности, таким образом, нет никакого позерства: это необходимость.

2. Здесь же нужно отметить живость, непредсказуемость стихов Воденникова - если смотреть на них с формальной точки зрения, неоправданную (если вообще пристойную). Рифмы неординарны и неожиданны; формально, опять же, говоря, - никакой гладкости, монолитности и устойчивости практически ни в одном из включенных в "Черновик" стихотворений нет. (Дело, конечно, не только в рифмах: размер там тоже скачет и прыгает, как молодая овчарка).

Но эта устойчивость, эта уверенность - прорастает из какой-то непроглядной глубины и держится именно на шероховатой лоскутности мира его образов... В конце концов, это только выдуманный мир может быть идеально отточенным; неровности, отклонения, всплески доказывают, что мир "Черновика" - настоящий. Живой.

3. Фраза, которой нет, но о которой я хочу сказать, потому что иначе забуду: "Этот впечатляющий образ [лис] в один миг, стремительно и ретиво говорит все, что только можно сказать, и отбирает у меня как минимум четверть работы". Я имею в виду вот что. Работу критика можно представить как сумму четырех частей: говорить то, что можно сказать; говорить то, что нельзя сказать; не говорить того, что можно сказать; не говорить того, чего нельзя сказать.

Третья часть, полагаю, удалась мне лучше прочих.

 

(Макс)

ссылка | Оставить комментарий {7} | в избранное | рассказать другу

Альтергедонист: 1

Май. 14, 2006 | 01:23 am

"Разве правильно, чтобы большинство, возражающее против Свободы, порабощало меньшинство, готовое эту Свободу отстаивать? Несомненно, правильнее, если уж речь идёт о принуждении, чтобы меньшее число людей заставило остальных сохранить Свободу, которая ни для кого не является злом, нежели большему числу, из потакания собственной подлости, превратить оставшихся в таких же рабов как и они. Те, кто не стремится ни к чему иному, кроме собственной Свободы, всегда вправе отстаивать её по мере сил, сколько бы голосов не было против!" (Джон Мильтон)

Давайте сразу оговоримся: не будем понимать под "Свободой" из цитаты внутреннюю свободу человека, свободу духа. Ее у личности не отнять, и обсуждать тут нечего. Давайте поговорим о "свободе" в том смысле, в каком ее трактуют современные социальные науки.

Тогда - с одной стороны, я целиком и полностью согласен с этой фразой.

В одной из стран Африки, к слову, недавно произошел переворот: военные свергли президента-"фундаменталиста" и объявили о возврате к светским демократическим ценностям. Несмотря на то, что насилие мне вообще не очень по душе, мои симпатии на стороне восставших.

Дело в том, что истина не устанавливается голосованием. Вообще. Никогда. Голосованием устанавливается только структура общественных субъективных мнений (предпочтений, желаний, надежд, опасений, убежденностей; а кроме того, запретов и табу).

Проблема в том, что "полезное" (сейчас мы допускаем, что мы можем измерить полезность) не равно "тому, что нравится большинству", и ни то, ни другое не тождественно "необходимому". Не всегда правильным решением будет отдать управление в руки народа: как показывает исторический опыт, весьма часты случаи, когда народ за деревьями не видит леса, и удовлетворение народных чаяний в краткосрочной перспективе оборачивается тяжелым состоянием всей страны в перспективе средне-/долгосрочной.

С другой стороны, согласиться со словами Мильтона - значит записаться в ряды utilitarians, которые всегда заранее знают, что для кого лучше в смысле максимизации общественной пользы, которые знают, что является этим самым "полезным" и, следовательно, "необходимым".

А это глупость чистой воды. Поскольку другой основополагающей вещью для меня является свободный рынок (что означает, конечно, отсутствие искусственных препятствий к его возникновению, а не судилища над всеми подряд монополиями, что естественными, что технологическими, что картельными), мне куда ближе концепция рынка прав и свобод, рынка, который можно условно описать с помощью теоремы Коуза (которая, собственно, и говорит: существует рынок прав и свобод, и на нем возможно достижение равновесия) и критериев Калдора-Хикса (говорят о каких-либо изменениях в аспекте (не)возможности их выкупить и/или (не)возможности от них откупиться).

Вопрос защиты свободы от желающего несвободы большинства в этой концепции получает такой ответ: пускай придут и возьмут. Если меньшинству не удается откупиться, оно должно уступить. Нельзя измерить "пользу", поэтому насаждение чего бы то ни было против желания рынка прав и свобод - по меньшей мере бессмысленно, даже если это "что-то" обыкновенно описывается как приносящее громадную пользу всем участникам рынка.

В исторической перспективе это означает, что каждый народ получает ту историю, которую хочет (или, если не избегать черного юмора, - ту, которой заслуживает). Одни страны движутся от крупных шоков к малым, постепенно упрочняя общественную структуру и создавая стабильную в долгосрочной перспективе государственность, гибкую, восприимчивую к изменениям; причина в том, что на рынке прав и свобод обеспечивается достижение общественного консенсуса, различные страты идут на компромисс и т.д. В других малые шоки порождают более крупные, общественное расслоение и неэффективность государства замыкают круг, из которого нет выхода; консенсус на рынке не достигается, страты, ужесточая борьбу, начинают игнорировать внешние события (и, понятно, внешние эффекты), а страна катится в пропасть как в социальном, так и в общеэкономическом смысле.

Тенденции могут сменить одна другую (первое, что приходит в голову - история Франции от 1780-х до начала XX в.); нужно отметить, что списание второго случая на "неэффективность рынка" ничего не объяснит, потому что рынок (увы, я не помню, кто из экономистов первым об этом сказал) де-факто продолжает существовать при любом декларируемом устройстве общества, а "ограниченное государственное вмешательство", о котором мы говорили бы для рынков товаров и услуг, в нашем случае превращается в захват части реальной власти одной из борющихся страт, которая распоряжается этой властью, естественно, в своих интересах, - а на следующем витке она может потерять эту власть в еще более жестоком противостоянии и т.д.

Представляется, что в долгосрочной перспективе возврат к эффективному рынку прав и свобод вполне вероятен; иначе говоря, рано или поздно обществу надоест война (явная или же скрытая), и будет создана новая государственность, новые правила игры, которые обеспечат стабильность в стране - хотя бы на какое-то время.

(Необходимое замечание: я очень вольно трактую понятие "страты". На самом деле, вернее было бы использовать термин "группа людей, по каким-либо причинам решившая объединиться" - то есть "партия". Но мне было бы сложно думать о "партиях" как субъектах политики, протекающей далеко за гранью законности).

Есть только одна причина, по которой я не могу отвергнуть слова Мильтона и сказать: да здравствует laissez-faire. Дело в том, что я обыватель.

Я обыватель. Мне наплевать на страны и государства; меня не волнуют судьбы империй и республик. Мое сердце не начинает биться быстрее при мысли о том, что флаг моей державы будет развеваться над полями великих битв, в которых была пролита кровь миллионов. Я обыватель. Я едва ли могу всерьез волноваться о судьбе абстрактных представителей человечества. Для меня важны - мне дороги - только конкретные люди, люди, которых я знаю и которых люблю: моя семья, мои родственники, мои друзья, наконец, мои френды в LiveJournal (не ухмыляйтесь: не все). Поэтому я страшусь революций, которые заменяют демократию каким-нибудь говном, опирающимся на "фундаментальные" ценности.

Тот же самый исторический опыт (как все же было бы проще без него! Вот почему так популярны "альтернативные версии", претендующие на то, что они как раз - истинная правда; вот почему официальная история так непостоянна) показывает, что нормальному человеку в окружении "фундаментальных" ценностей жить, скажем так, несколько неприятно. А если проще - мне страшно. Я не хочу преждевременной гибели кого-либо из дорогих мне людей от рук фанатиков. И сам я ради чужих идей подыхать не хочу. Я вообще не понимаю, как носитель идеи может убить ради этой идеи кого-то, кроме самого себя, но если уж он соберется кого-то убивать - то я предпочту, чтобы это были люди, которых я не знал. Мне тяжело это писать, но - это естественно. Я обыватель - и вы тоже. Вы тоже предпочли бы гибель незнакомца гибели друга или родного человека. Повторю: это естественно. Это не страшно. Страшно, если наоборот.

Конечно, из страны, в которой случается такое, можно уехать. Но страх почему-то не отступает перед этим доводом.

Я не знаю, имеет ли смысл защищать демократию, если большинство требует ее упразднения, или правильнее будет предоставить большинству творить историю, как того требует дух демократии. Эта жизнь дается только один раз, и никому не хочется тратить ее зря; в каждом из нас желание управлять своей судьбой вплоть до мельчайших подробностей (а это значит - управлять всем, что нас окружает) борется с пониманием того, что никто не знает правильных ответов. Человек склонен бояться того, что он не может понять; "большая дорога совершенно ровна, но народ любит тропинки".

И я не знаю, есть ли правильный ответ и в этом вопросе.

PS. Возможно, все здесь написанное не обладает какой-либо ценностью, бессмысленно и глупо. Но мне отчего-то кажется, что мне было нужно все это написать. А я пытаюсь учиться следованию.

PPS. Пока я писал о рынке прав и свобод и двух тенденциях (затухание шоков и их усиление), мне пришло в голову, что этот рынок может быть описан не только в системе координат "цена-количество" (я вообще не очень хорошо себе представляю, как в этих координатах описывать блага, по сути являющиеся общественными, - там же конкуренция между потребителями ничтожна), но и в "гумилевской системе" с пассионарностью на одной оси и чем-то там еще на другой (впрочем, я с работами г-на Гумилева знаком только по пересказам, поэтому на какое-либо понимание не претендую). Особый интерес представляет построение паутинообразной модели в этой системе.

PPPS. По здравому размышлению: раз уж помянули Калдора-Хикса, то нужно еще говорить о Парето-эффективном распределении прав и свобод, рисовать "ящик Эджворта" и т.д. Рынок прав и свобод этими методами, полагаю, описывается прекрасно - и, должно быть, уже был описан.

ссылка | Оставить комментарий {19} | в избранное | рассказать другу